Жизнь деревенская

 

З. А. Либерова

Однако жизнь моя деревенская продолжается.

. Может кому-то показаться, что, рассказывая о деревенских аборигенах, я зря воспроизвожу в таких подробностях быт и особенно "специфические" особенности их речи. Но без этого никак нельзя обойтись! Какой бы был Челищев, если бы "переводить" его выражения на прилизанный книжный язык - это же был бы и не Челищев совсем! Я и то стараюсь сократить, особенно "вводные слова", до минимума. Столько ли их сыпалось! Эти "приправы" помогали ему емко и образно выразить мысль. Поначалу он и сам пытался себя немножко "окоротить", когда я только что села за стол, да еще "в шляпке". Не получилось! Начнет "культурно" - сразу застопоривает; сплюнет с досады - и по-своему! Тогда же со мной "договорился": "Ты вот што, девка, ты ухи золотом завесь: что не по ндраву - не слухай. Сказывают, у девок ухи серебром завешаны, а ты золотом. Ха-ха-ха. К-ха, к-ха, к-ха. " (Как засмеет - ся - закашливается.) Когда я поняла Родиона Савельевича, очень его ценила, несмотря ни на что. Мат в его употреблении не имел значения ругательства: это было нечто вроде междометий и вводных слов.

А мудрости в его речах было столько, что грех пропустить.

Долго не выпадает снег. Хозяин наш беспокоится: "Мороз-от. Снежку б, снежку ба. А то ить погибнут озимые-ти. " - "Почему?" - наивно спрашиваю я. Когда я задаю, по его мнению, глупый вопрос, он замолкает на некоторое время, уставясь на меня, потом начинает хохотать хриплым прокуренным смехом, пока не закашляется. "Ну и брякнет, ево-мать, как глупенька! Ты-то оболокаесси, ковды на мороз выходиш? Ну дак. Не укутает всходы снежком, мороз зёрнышко порвёт. Весной всходов не увидиш. Поняла тепере?"

. Случилась такая беда: мальчишка-подпасок проглядел стадо - забрели коровы на клеверище, наелись молодых всходов без меры. Пастух заметил, что стоят коровы чего-то смурные, а брюхи им дует прямо на глазах. Одна уже завалилась, гора-горой. Помчался подпасок за председателем. Вижу в окно: Челищев несется животом вперед; никогда не застегивающиеся одежки его мотаются; сам размахивает руками наподобие ветряной мельницы и матерится при этом во всех богов и. дураков, которым ничего нельзя доверить, даже стадо пасти. Еще не добежав до пастуха, издали начал орать на пастуха: "Гоняй их, мать-мать-мать, што хлебало раззявил! Гоняй, тибе говрят, да шибчае. " Некоторые, полегшие, на окрики и побои уже не реагируют. Он вскочил на одну из них ногами и начал топтать ее вздувшийся живот. Она страшно, как-то по-человечьи застонала и. выстрелила, разбрызгав далеко жидкие извержения. Челищев засмеялся радостно; вместе с пастухом они ее подняли и, нацепив на рога мочальную веревку, потащили, заставляя двигаться все быстрее и быстрее. С его помощью нескольких коров удалось спасти. Но у одной уже начал меркнуть глаз. Чтоб не дать ей подохнуть (мертвечину зарывать - больше некуда), он сильным взмахом проткнул ей живот - оттуда зловонным фонтаном выбрызнулась жижа. Живот на глазах стал опадать. Тут же "отворил кровь", перерезав горло.

На другой день всем колхозом хлебали "скусноё варево", столь редкое в голодную военную пору. Расходясь, искренне благодарили хозяина за даровой "опчественный" обед.

Такие обеды на халяву бывали очень редко. "Опчество" угощали, бывало, лишь когда созывали "помочь". Например, дядя Миша, почти достроив избу, русскую печь сложить созывал "помочь". Звал мужиков знающих, толковых, еще не совсем дряхлых. На "помочь" шли, как на праздник, предвкушая сытную еду и какое-никакое "угошшеньё". Каждому помочанину (т. е. званому) дозволялось на обед прихватить с собой "захребетника" - из родни, скорее всего. Так что застолье собиралось немалое. Мне тоже "однова" довелось принимать участие в такой помочи: прорвало плотину у мельницы - и весь пруд "ушёл", мельница стала.

Председатель с дядей Осипом-мельником собрали стариков, что "покрепчае да побашковитей", бабенок побойчее, нескольких подростков от 12 до 14 лет. Подростки бегали в лес, рубили ивовые прутья - плели основу плотины. Все суетились дружно, радостно, как трудяги-муравьи.

Солнышко "заполдён" - считай, все готово. Пошли домой ополоснуться, принарядились и привели с собой "захребетников". Мне и маме было поручено в двух огромных (ведра по полтора-два) "чигунах" готовить в русской печи варево. Наготовили нам дров, нарубили мясо, даже соли выделили от колхоза целый стакан. Соль в деревнях была на вес золота! Фабричные и городские хоть сколько-то получали по карточкам, а деревне где взять. Не столько от голода пухли тогда по деревням, сколько от недостатка соли. Хорошо, если кто-то имел довоенный запас - они не горевали. Но он был далеко не у всех. Как-то пришел в канцелярию дядя Сеня Грунтов из Широковского (такой несчастный мужичонка, всегда с отвисшим брюхом, нечесаный, может, и немытый - жена его держала в "чёрном теле", а люди смеялись над ним), под глазами мешки. "Ты добра, Зиновья (из уваженья - вместо Зина), дай хучь крупичку соли на изы - чок - загинаюся вовси, а дома соли нетука. " (Если и есть - жена не даст.) Много ли у меня? Больше полчайной ложки дать не могу. А он чуть не со слезами рассыпается в благодарности.

Вспомнила, потому что, как увидела целый стакан - прибалдела немного от радости. А зря: на такие-то два чугуна сколько надо? Да председатель посоветовал на стол выставить "сколь-нито": "Пущай подсолит, хто любит". Так что мне тут ничего и не "откололось".

Набилось в канцелярию народу видимо-невидимо, каждый прихватил из дому посудину - в соответствии со своим аппетитом. Никто себя не обидел, разумеется, так что Родион Савельевич велел "допрежь оделить всех поровну", а потом добавлять, кому не хватит. Дружно скребут ложками, со свистом схлебывают, пересмеиваются, шутят, довольные. Вдруг подходит к маме Сеня Грунтов с посудиной, наподобие кухонного тазика, в чем посуду моют. "Плесни-ка ишо, тётка Анна, я што-то попересолил", - не успел договорить - грохнул хохот: все поняли, что хочет Сеня наесться впрок. Только что прошел слушок, что жена его пекла блины овсяные - ему дала только 3 блина. Чтоб быть сытым, он каждый блин клал между двумя ломтями черного и горького кукольного хлеба - такой "бутиброт" изобрел. Для "помочи" пришлось заколоть "летошнего" бычка - это дело по военному времени подсудное. Созвали правление колхоза и составили акт, из которого явствовало, что данный бычок в упряжи споткнулся в борозде, когда его учили, и "поломался". Другого-де выхода не было, как прирезать и употребить на общественный обед. Под актом подписалось все правление, а заверили подписи мы с Челищевым и скрепили колхозной печатью.

Многому учил меня Родион Савельевич; постигать азы экономики (только не социалистической!) учил тоже он. На житейских примерах.

В первую же осень жизни в колхозе позвал он меня на картофельное поле: "Хошь картошек зароботать? (Еще бы нет!) Товды давай вместях с кладовшиком веди учот (Чтоб не своровал?). Оддельно записвай, сколь на симена в канцелярию в подпол ссыпют. Весной с тибя спросим". Что-то вяло копали в тот первый день: бабы норовят на канавке посидеть, ребятишки на опушке ближнего леса костры жгут - картохи пекут; старики разъедут плугом борозду-две - тоже перекур. Ногам в туфельках с ботами холодно; присесть негде - шибко устала. Председатель понял - отпустил домой с очередной подводой. Дня два я совсем не ходила в поле, записывала только то, что ко мне в подвал канцелярии ссыпали. Помнила: весной председатель спросит с меня. Вдруг хозяин опять зовет: "Айда-ко на картошишшо - ноне не ознобисси". Зашел он за мной не с утра - ближе к полудню. Остановились, не доходя поля, на взгорке, он говорит: "Ну, што седни видиш?" Я вглядываюсь - ничего не вижу. "А ничего", - говорю растерянно. "А онамнесь што видяла? Подума-ко, спомли. " - "Отсюда были видны белые платочки. " - говорю неуверенно. Тут он как захохочет, еле прокашлялся. "Во-во, - говорит, - товды торчали кверьху башки, а ноне што? Да гли-ко, жопы кверьху - вот што! И робятишок у костришш не видно - все на полосе ворохаютца. А знаш почому? Не знаш. А и узнаёш - никому не сказвай. Сроки-ти подпирают - в полях картошки полно. Эдак и приморозить недолго. Вот и говорю имям: Ну, бабы, седни будет так: 9 мешков ссыпаете колхозу, 10-й - сибе. Не ленися - с картошкой буёш. Видяла, как роботают? Вот и разумей. Ну иди, примай мешки. Ноне не застоисси - тольки успевай. Попримаш с полдён - и тибе мешок сбросим. Ну айда, давай". Вот и любили его колхозники и при всех многочисленных грехах и недостатках никогда бы его "не заложили" и не предали.

На втором году моей службы у него крепко он проштрафился: спьяну потерял и свой партбилет, и колхозную печать. И "не помлит" где. По суровому военному времени за это он запросто мог схлопотать "вышку".

И всем колхозом искали!

Нашли вовремя, к приезду "рыйоннова начальсва". И никто рта не раскрыл о случившемся. Ко мне тогда у Родиона Савельича доверие было полное, полагался, как на "каменну стену". Вот как все было.

Вбегает он ко мне часов в 10 утра, опухший, всклокоченный, грязный, как свинья. С перепою - сразу видно (в сенокосную пору это у него нередко); до дому вчера не добрался - тоже ясно: валялся где-нибудь. И было это где-то далеко от дома, иначе многострадальная Афанаса подобрала бы его и с чьей-нибудь помощью домой доставила. Виноватым тоном начинает мне исповедоваться: "Понимаш, Анфиска, мать ё, позвала: помоги, грит, печка и задымела, али ишо што. Зашол - как не зайти, надэ жо помочь. А у ей первач - знатной! И не выпил-то. совсем ничево, а вышол от её - куды итти - не помлю. Шол-шол. Темнотишша ужо. Куды-то шпохнулси. Проснулси (задрогнул!), гляжу: извазюканой весь, как стерьво. Хлоп сея по карману - мать-мать-мать! Ни печати, ни партбилету. Посовалси туды-суды, да рази найдёш! А тут Лёнька-поштарь подбегат, писульку от Калеватова - вона, гли. Тить-твой, вся размокла. В огапем, щас припожалует к нам кака-то сука, Оспои прости. Ну, начальсво рыйонноё, бездельники ети, дармоеды, болтуны. Живоглоты. Дак ты вот што. Там у миня Широкоська бригада налажена. Ишшут. Оне найдут. Найдут. А ты вот, как войдёт какой - сразу заговори. Как! Как! Не знаш, как. Мине тя учить. Про што хошь. Ты вона как умеиш, как по-писаному, ково хошь завлекёш. Ты у мя орлица (смеется). Однех стишков сколь знаш - не переслушать. Так што я побег, а ты, мотри, штоп держала, покуд не приду! (Обернувшись от двери): Как хошь, а держи!"

Он ушел торопливо, а я осталась в тревоге: кого несет на этот раз? Они, эти уполномоченные, часто менялись (видимо, чтоб не успевали столковаться с председателем). Чаще всего это были малокультурные бездельники (в своей ненависти к ним Челищев был прав), какими-либо путями сумевшие "выбить" бронь и увильнуть от фронта: они тут, "на трудовом фронте", отравляли таким хозяйственным мужикам, как наш председатель, нормальную жизнь, всюду совали свой нос, указывали и командовали, не понимая ни уха ни рыла в крестьянских делах. И околачивались в захребетниках у бедных колхозников: кормили-то их за счет колхоза, да не как-нибудь, а хорошо. Прошло их за те три года передо мной немало: безликая, тупая, серая вереница. Вспомню, пожалуй, лишь троих. Один из них - молодой, веселый, кудрявый Костя-милиционер. (Впоследствии он сумел жениться на председателе фабкома на Фабрике - эвакуированной из Прибалтики женщине с высшим образованием, интересной и внешне, и внутренне, но с физическим недостатком, от которого страдала: плетью висела сухая правая рука.) Этого Костю с неполным начальным образованием во время командировок по деревням интересовали преимущественно молодые солдатки, что поаппетитней. Их он "проверял" исправно, а как идет сев или сенокос, или уборка - на бегу узнавал у меня в канцелярии. До полей у него ноги не доходили. Иногда, если до прихода в канцелярию успевал "повеселеть", вваливался с приплясом и припевом. Любимым был припев:

- Пей, матаня, чукачу!

- Право, милой, не хочу!

- Не скисняйся, я плачу!

- Околеть, дак не хочу!

Самым культурным из всех "полномочных" был районный лесничий Валентин Николаевич. Высшее образование, культурная речь, высокие духовные запросы - все это делало его желанным собеседником. И он не только сам не опускался до употребления непечатной лексики, но не раз в моем присутствии мягко делал замечания Челищеву. Тот лишь отмахивался - привыкла, мол.

С Валентином Николаевичем мы и о поэзии говорили, читали друг другу любимые стихи, о чем Челищев и "намекал", когда поручал "завлекать". Был в колхозе и патефон, полученный, скорее всего, когда-нибудь в виде премии. Но как там оказались пластинки с отрывками из опер, с классическими романсами - ума не приложу. Мы получали истинное удовольствие, слушая их. Когда удавалось узнать, что где-то в деревенских лавчонках хотят выбросить подобный "хлам", я пополняла за счет этого свою колхозную фонотеку К сожалению, чаще всего слушала в одиночестве.

Валентин Николаевич - единственный из "етих бездельников" был симпатичным человеком. Мне, естественно, всегда хотелось, чтоб к нам присылали именно его. Он приезжал обычно с ружьем; не мешая людям работать, гулял себе по лесу, сочетая приятное с полезным. Потом заходил в канцелярию. К обязанностям уполномоченного относился явно без удовольствия. Бронь ему дали, скорее всего, потому, что около года назад погибла его жена от криминального аборта (но свою "убийцу", говорят, так и не назвала - спасла от тюрьмы); на его руках осталась маленькая дочь. Какой-то весь светлый, "обходительный", с приятными тонкими чертами лица, он был для истосковавшегося женского пола как звездочка в окне в глухую ночь. Стоило ему появиться, как молодки и девки на выданье буквально роились вокруг него. Побыв в канцелярии и записав с моих слов нужные данные, он, завидев скопление у дома "заинтересованных лиц", ружьишко на плечо - и айда. По правде сказать, в наших отношениях ничего, кроме взаимного симпатизирования, не было: как мне было приятно поговорить с человеком на одном языке, знать, что тебя понимают; не только слова понимают - чувствования тоже. Чтобы не одичать, я очень много писала писем, много получала. Стишками баловалась. Но все же это не то, что живая речь, живое общение. И ему было со мной интересно - это же сразу видно! Входил - и лицо сразу озарялось приветливой улыбкой. Даже, помнится, было в стихах моих нечто об этом:

. Почему мне так приятно

от его обычных слов?

Отчего же? Вероятно,

в сердце просится любовь.

Зря просилась.

Приписанным к нам он был, к сожалению, недолго: год с небольшим, кажется. Еще зимой, когда я ехала с председателем сдавать годовой отчет в Ветлугу, он ехал в одних санях с нами и говорил, что его, скорее всего, перебросят в Туранский куст (ближе к райцентру). Челищев пожалел.

Скоро там одна из вдовушек-солдаток сумела-таки заарканить молодца. Да и то сказать: надоело уж и ему вдовствовать. Наши деревенские взялись судить-рядить: такой-де образованный да видный, а взял доярку, да еще и с ребенком! Будто те, кто у нас на него облизывались, были все сплошь голубых кровей.

. И вот мной получен от хозяина "спецнаказ": держать и завлекать кого-то (кто и стал третьим запомнившимся). Челищев был стопроцентно уверен, что я не подведу, справлюсь. Что же мне оставалось делать.

Вскоре после того, как он "убёг", входит в канцелярию крупный, высокий мужчина, выправка военная, красивая шевелюра с проседью. Беглое впечатление положительное. Рекомендуется: "Заместитель райпрокурора Колосов. Могу я видеть вашего председателя?" Вполне понятно, что от страха я на какое-то мгновение даже потеряла дар речи. И вдруг - бывает же такое! - вспомнилось, что именно его мне предстоит "завлекать". От этой страшной мысли вдруг сделалось так смеш - но - чуть вслух не фыркнула. Но не сдержала только улыбку. В итоге заработала 1:0 в свою пользу - в ответ он улыбнулся глазами. Как вежливая хозяйка, предложила присесть, подождать: вот-вот, мол, должен подойти. "Где же он может быть? - сам себе задал вопрос гость. - Дома нет, в канцелярии нет". - "Хороший хозя - ин, - говорю, - в канцелярии не сидит, он там, где работают".

"Хороший хозяин? - каким-то посуровевшим голосом спросил он. - Вы уверены, что он хозяин, да еще и хороший?" Убежденно утверждая, чувствую, что пора поворачивать разговор на отвлеченные темы. Пора завлекать начинать. У нас, мол, можно не скучать, коль выпадет свободная минутка: книги, мол, почтальон привозит из сельсовета. Для души есть отдых - музыка хорошая, классическая. Проявил некоторую заинтересованность - тут же поставила арию кумы из "Чародейки". То. се. Чуть не соловьем разливаюсь (а Челищева все нет!). Дошло и до любимых стихов. Как в воду глядел мой хозяин; одного не предусмотрел, что дело-то придется иметь с прокурором! По профессиональной привычке в этот "салонный" разговор он умудрялся мимоходом, как бы невзначай, "втыкать" вопросики о председателе. Но я была начеку. И "в ударе". Чем дальше, тем привлекательнее выглядел наш Родион Савельевич. И вдруг в упор: "Но ведь пьет же он?" - "Как все. Не больше. Больше-то ему некогда - все в работе". - "Ох-ох-ох. Так ли. А вот у меня есть сведения, что все покосы на Федуловских хуторах пропил". - "Да что Вы. И кто мог такое сказать?" - "А если я вот прямо отсюда пройду на те луга, а там фабричные косят, тогда что вы мне скажете?" - "Скажу: верно, косят. А вот за что? Не за пол-литра, как Вам донесли - по договору косят: кто исполу, кто истрети, в зависимости от травостоя. - "Стоп! А разве Вы не знаете, что это называется разбазариванием народного достояния и подсудно?" - "А я бы назвала это приумножением народного достояния. Знаете, сколько у нас косцов? А скотины, в отличие от других колхозов, мы сохранили сколько? Работай наши бабы и мальчишки в сенокосную пору день и ночь - им все равно не обеспечить стадо кормом. Им бы на ближних покосах едва-едва управиться, а до Федуловских лугов 5-7 километров. Только дойти. Так как же по-государственному: пусть трава горит, а коровы зимой от недокорма дохнут? Или так, как решает Челищев: дать рабочему человеку возможность свою коровенку обеспечить кормом, а колхозу-то какая подмога! Вот зря не пошли туда: неплохо бы посмотреть, сколько там для колхоза стогов уже сметано". И все в таком же духе. Разошлась - откуда что взялось (и это при том, что не знаю, стоят ли там обещанные колхозу стога; а вот что поят фабричные Челищева каждый сенокос вусмерть - знаю доподлинно). Он как-то вяло и заметно нехотя ссылался на законность, но всякому здравомыслящему человеку и тогда было ясно, что в некоторых случаях про буквы закона на время можно и забыть.

В процессе дебатов и милого общения я поняла, что прокурору известно лишь про сенокосные дела, больше ни про что. Как намекнуть об этом хозяину, как только войдёт?

И вот едва он открыл дверь, я спешно: "Вот, Родион Савельевич, тут товарищ прокурор интересуется, почему у нас фабричные косят на хуторах. Я ему объяснила. " Здоровались, как положено, с крепким рукопожатием; прокурор, улыбаясь, проговорил: "Ну, председатель, если б пришлось тебя под суд отдавать, хорошие у тебя защитники: в сельсовете председатель Колеватов за тебя горой (записочку-то он для упреждения прислал!), здесь твой помощник по счетной части - адвокат, лучше не придумаешь. " - "Она у мня така-а. Молодец-девка". - "Их послушать, так ты просто ангел, только крылышков не хватает". - "Роботам. ничево так, - скромно потупясь отозвался Челищев, мет - нув в мою сторону благодарный взгляд. - Ну, ежель вы тута всё закончили, айда ко мне: время-то обеденное. " За обедом они, по-видимому, нашли общий язык окончательно. Больше в своей канцелярии я этого человека не видывала.

Родион Савельич на другой день зашел облагороженный: вихры приглажены, рубашка "мытенька" (т. е. стираная, а гладились мужские рубашки только по большим праздникам да "на гости"); "кустюм", т. е. пиджак, почищен. Мной доволен. Удовлетворение выразил крайней степенью доверия: достав из внутреннего кармана партбилет с потеками от сырости и изрядно замызганный, отдал его мне вместе с колхозной печатью в жутко грязной тряпице и сказал: " У тея сохраннея буёт. Запри в сондучок и некому не сказвай. Печать-от ты не стаёшь ить биз миня ставить некому (в мою сторону быстрый вопросительный взгляд сменяется столь же коротким успокоенно-утвердительным), я знаю". Потом начал с озабоченным видом решать, "кака така сука" из фабричных "настучала" на него за сенокосы. "А ить как просют все, как тольки не умоляют, а саме. " Уходя, пообещал: "Ужо я дознаюся, я имям етова не прошшу". Но отходчив был Родион Савельевич, не злопамятен.

. Дядя Осип - очень хороший человек. Он столько добра сделал мне, а я даже и не замечала, что он "творит" добро: все выходило как бы случайно, мимоходом. Притащил мне кто-то кровать без одной ноги и без досок. Жердей я сама натаскала с курятника. А Осип увидел безногую, говорит: "Погодь-ка, мы вот што изделам. " Приносит чурбан, прилаживает и, удовлетворенно оглядывая сделанное, говорит: "Ну вот, ну и ладно, тепере не свалисси". Видит, что ведро для воды пустое, молча берет - и к проруби на пруду. Чаще всего прорубь-то надо еще расчистить, чтоб зачерпнуть. Бывали дни, когда у меня воды вообще не было - пользовалась снегом. Так я привыкла умывать лицо по утрам свежим снежком с перил крылечка: без всяких кремов кожа лица была бархатной, а цвет завидный. Талым снегом с добавлением щелока (из печной золы) мыла голову; таким же образом подстирывала то, что на мне было: стираю сорочку - платье надеваю на голое тело; стираю платье (ночью) - остаюсь в исподнем. Больше-то ничего в первый год у меня не было! Уже потом, когда приехала мама, она привезла мне еще одно, шерстяное платье. А еще одно сшила сама, выменяв ситец на чекушку водки. (Откуда эта чекушка взялась - никак не вспомню.)

Дядя Осип жил в Архангельском. Заходил на мельницу почти ежедневно - проверял свое "хозяйство". Бывало, и в канцелярию захаживал. Иногда, замечала я, мельница "урчала" по ночам. Догадывалась: кому-то мелет тайком. С любопытным языком не высовывалась (за это и Осип и Челищев меня уважали: мельник работал не без ведома же хозяина!). Сколь и кому за это полагалось, тоже мое дело - сторона. Если молол соседний колхоз, то приказано было натуроплату приходовать в доход нашему хозяйству. Делала. А дяде Осипу шли за это положенные трудодни. Похоже, что во время позднего пребывания на мельнице дядя Осип заметил, что у меня нет огонька в окошке. Я пользовалась при наличии лунным светом или отблесками топившейся печурки. Пришел: "Али всё так и сидиш в теми?" - "Где ж мне взять свету, дядя Осип?" - "Погодь, я те сооружу светец, веселея буёт". Когда я читала в детстве у Ивана Сурикова:

:избу освещает

огонёк светца;

зимний вечер длится,

длится без конца.

я смутно и совсем не так представляла себе светец. Сие сооружение - небольшое долбленое деревянное корытце, в один край которого вбит кованый из металла штырь с раздвоением вверху. В это раздвоение сверху вставляется прямая лучина в слегка наклонном над корытцем положении. В корытце вода. Поджигается лучина с наклонного конца. По мере сгорания лучины угольки отщелкиваются и, шипя, гаснут в воде. Важно не прозевать - успеть зажечь другую лучину (спичек-то в войну не было! Бегали за огоньком из дома в дом. Получив уголек из загнетки русской печи, долго его "вздували", пока получался нужный огонь. Отсюда в деревне было выражение "вздуть огонек", вместо нашего привычного "зажечь"). Этот светец доставлял мне какое-то прямо-таки эстетическое наслаждение: вместо того, чтоб скорей что-то писать, пока горит, я сидела, как завороженная, глядя на огонек, не замечая времени. Длинные сухие сосновые лучины (где мне было их брать?) приносил тоже дядя Осип. А на третьем году деревенской жизни, когда покой, чудесный воздух и значительно улучшившееся питание так укрепили мое здоровье, что я уже и с одним костылем управлялась так бойко, что можно бы перейти и на палочку. Да где ее возьмешь? Тот же дядя Осип вызвался найти в лесу изуродованное как-то деревцо, чтоб был естественный изгиб ствола в виде ручки трости. Нашел-таки, хоть и не сразу. Обстрогал нужным образом, опилил ствол мне по росту; поверхность обломком стекла обработал. "Клюшечка што надо!" - похвалил сам себя и подарил мне. Скоро я к ней привыкла и с такой первобытно обработанной и некрашеной отправилась в новую жизнь, когда решилась самовольно расстаться с колхозом. Низкий поклон памяти бескорыстного помощника моего, дяди Осипа: пусть земля ему будет пухом.

. Веру по приходе на работу в колхоз я застала на месте "складовшицы". Муж, уходя на войну, оставил ее на сносях. Скоро пришло время родить; на ее место Челищев поставил тетку Анну из Рудников. Вера была интересным, по-деревенски содержательным человеком; не только что она рассказывала, а главное, как рассказывала - неизменно захватывало меня. Даже какой-то пустяк слушала разиня рот: такой сочный, такой глубинно образный был у нее язык. Непечатной лексикой ни она, ни другие мои подружки не злоупотребляли - только если по надобности. Тетка Анна была неинтересным, сухим человеком - разговор шел только по делу. Скучала я без Веры.

И вот Вера зовет меня на крестины - первенец родился. Надо сказать, что при отсутствии церкви в округе более 60 километров деревенский народ не бросал своих христианских обычаев. Существовал некий бесцерковный священник, старый-престарый отец Иван Чудецкий. Дочь и сын его, тоже немолодого возраста, где-то служили на Фабрике, в каких-то учреждениях. На карточку служащего полагалось 400 г хлеба. Вряд ли что еще. Так что сами впроголодь. А на отца-лишенца и вовсе ничего не полагалось. Так и скитался он по деревням, тайком совершая церковные требы за приют и еду. Как-то узнавали, где он, зазывали в деревню - и тут он вершил что просили. Одет он был плохо; несколько седых волосков на голове и на лице висели неопрятными прядками. Тощий, голодный, с трясущимися руками - жалкое зрелище. Я пришла, когда крестины были закончены, отец Иван сидел за столом, а кривая и сутулая бабка Федулиха (свекровь Веры), суетясь без меры, сновала туда-сюда меж загнеткой и столом. Наконец на стол набросили нечто домотканое (скатерть?) и на нем появился ржаной пирог. По виду он напоминал большую закрытую раковину, а от запаха свежего ржаного печева начала обильно выделяться слюна. Сели все и замерли. Бабка ловко ножом обежала по округлой части пирога - открыла створку. Я слегка прибалдела: впервые видела, что в пироге лежит вся рыбина, целиком! Голова, хвост, чешуя - все при ней. А также, по всей вероятности, и внутренности. Отец Иван дрожащими пальцами отломил кусочек крышечки положил его в рот и начал смаковать, переваливая деснами. Я тоже отломила - вкуснота! Натуральный хлеб, да еще только из печки, да еще с рыбным привкусом! (Рыба, видно, соленая была). Бабка радушно засуетилась: "Да насеритё на корку-ту, ешчо рыбку-ту!" (Мне потом не раз приходилось слышать это выражение, так что отстаивать приоритет бабки Федулихи не берусь.) Видя, что мы не умеем приступиться к такому лакомству, бабуля ловко "раздела" рыбину - согнала чешую к хвосту, и мы, благоговейно отщипывая пальцами рыбью мякоть, приправляя ее хрустящей корочкой, благодарили Бога и хозяйку за такую благодать.

Часто вспоминая Веру, не могла надивиться на сочность и образность русской речи. Эти образы рождаются сами собой, по ситуации. Еще Некрасов, восхищаясь народными оборотами речи, заметил: "Такого не придумаешь, хоть проглоти перо". Истинно так. Непостижимая талантливость простого русского человека в том, что образность и меткость речи не имеет "заготовок": сказалось как сказалось.

Не хотела я плясать -

свою выходку казать;

а вот и я, вот и я,

вот и выходка моя.

Это, так сказать, вступление. Потом более конкретно:

Давай дробанём,

мила-а товарка,

посля дроби роскажу,

ково пылко жалко.

А все и так знают, кого - Леню Ветюгова, брата Зины Пестовой. Поразительно открыты у них отношения, бесхитростны. Горячая любовь у этой пары вспыхнула как-то не вовремя: месяц-два осталось до армии. И они решили урвать счастья хоть клочок - жениться пусть и ненадолго. Вышла Маня плясать, выдала очередь дроби, остановилась перед Зиной и выпела:

Мила-а золовушка

да расчоши головушку

да частым новым гребешком -

шшитаю брата женишком!

Однако родители Лени воспротивились наотрез. На другой вечер печальная Маня выпевала: Вы родители-губители, губительница-мать.

Склонить Маню к "неблагословленной" любви Леня не смог. Оттого и была Маня "на славе", что умела блюсти себя.

Может, и зря лишили родители этих двух любящих глотка счастья? Единственного в жизни? Леня, считай, сразу сгиб на войне, а Маня спустя год после похоронки вышла замуж за хромого механизатора из МТС - белобрысого, веснушчатого, невзрачного парня. Без любви, конечно, - какая там любовь? Только чтоб в девках не остаться.

Частушки реагировали не только на личные перипетии в жизни. Общественное состояние тоже находило в них живое отражение:

Распоролиса портки

на чотыри части:

нет не ниток, не иглы

при совецькой власте.

Когда услышала в Васькином исполнении частушку Старуха старыя-престарыя -

моршины на личе:

испугалася колхоза

на пече.

сразу пришли на ум двое рудниковских старичков - упорных "однолишников". Никаким способом не смогли "загнать" их в колхоз: землю отрезали "по само крилечко", а они, несгибаемые, как-то жили. Может, помогал кто из родных, может, односельчане; главное же - лес кормил да руки умелые. Грибов-ягод запасали себе и на продажу (на Фабрику), старик мастерски плел лапти, пестери, мастерил туесочки и всякую такую утварь. У баб лапти прохуди - лись - подковыривать к нему же несли. Расплачивались, естественно, натурой и по возможности. Жили они нелюдимо (так пригнула жизнь), ни к кому не ходили. Скотинки не оставили никакой, даже курочек не было (да и некуда их выпустить было бы). Все подчистую отобрали, когда "уговаривали" в колхоз. Я их случайно увидела в деревне лишь на втором году жизни там и очень удивилась, откуда эти то ли люди, то ли тени: в моих списках они нигде не значились. Воистину "мертвые души". Тоня Парфенова все объяснила.

Война и все, что с ней связано, конечно же, занимало одно из главных мест в частушечном арсенале деревни.

Вариантов такой частушки было много: каждый высказывал свое горе. Молодая солдатка выпевала: Распроклятая Германия,

чево наделала:

мужевьев поубивала -

нас вдовами сделала.

Неприласканные, одинокие девчонки жалобились: Ты Германия, Германия,

Германия-змея,

Ты оставила, Германия,

Без дролечки меня!

:По осени, когда на угоре выплясывать (тем более сидеть) становилось холодно и сыро, моло - дежь собиралась по вечерам на "бисёдки" - посиделки, или вечеринки иначе сказать. Для этого договаривались с хозяевами насчет избы: хозяева уходили, а после "биседки" девки в качестве платы "за аренду" мыли всю избу кругом - от пола до потолка. "Карасином" скидыва - лись - чаще всего парни его добывали у трактористов "за минутку страха" (по принципу: "пришел - никого не было: попросил - и дали"). Меня на эти "биседки" никак не могли "замануть" - только разок и заглянула. Не могла принять местного "политесу". Например, девка парню глянулась: он снимает ремень и хлещет по мягкому месту. Если он ей тоже приглянулся, она взвизгнет для порядка - и за дверь. Он - следом. Сладились, так сказать. Кто давно гуляет, проще: когда хотят выйти, один из товарищей громко оповещает: "Тина (Поля, Маня и т. д.) - на выход!" Парень грубо обхватывает девчонку за шею, почти повисает на ней - удаляются.

Поздней осенью 1943 года уже по снегу пришли Васе Разинову и Коле Крупину повестки. В последний год нашей дружбы Вася особенно много мне помогал: вспахал целину за домом под картошку, окучивал, собрать помог. Учил косить. Сенцо прибрал тут же на канцелярский сенник. Над дровами тоже одна не надрывалась. Чем и как отплатить? Посоветовалась с Тоней. "А ты вышей ему кисет - память буёт, как забреют. А то платочек обделай". Сделала то и другое. На кисет нашелся кусочек от старого маминого кашемирового платка. На подклад - остаток алой ленты. От этой же ленты распускала нитки на вышивку. Нашелся и белый лоскуток на платочек - его теми же нитками "обделывала". Осенью, когда на какое-то время в наш колхоз прислали старикашку кузнеца, все парнишки своим "залёткам" выклепали колечки из монеток. Выклепал и мне Вася "серебряно" колечко из 15-копеечной никелевой монетки. Подарил "на расстанье". А я ему подарила кисет и платочек. Доволен был! "Покуд живой - не расстанусь!" - сказал растроганно. Но не знала я тогда, что такие подарки подразумевают обещание ждать. Может, потому и радовался так?

. И вот вызов в военкомат. Туда их отвезли на лошади, а обратно добирались сами, с попутчиками.

Они с Колей теперь "некрута": все родные и друзья зазывают, все норовят употчевать. "Нагруженые", ходят по деревне в обнимку, покачиваясь, горланят с надрывом:

Задушевный мой товарищ,

стали в армею нас брать:

ну какие мы вояки -

нам винтовки не поднять!

И верно: оба маленькие, щупленькие, работой заезженные. Да и годков всего ничего - только 17 стукнуло. Поют "некрута" и прощальные припевки. Все знают, о ком выпевает Вася:

Я ишо разок пройдусь

по етой по деревнюшке,

штоба серцо не болело

по красивой девушке.

В день отъезда "некрутов" выходят провожать всей деревней - от мала до стара, так принято. И все целуют их (родители и невесты голосят). Целованье начинается за околицей. Начинают родственники. Потом девушки: все - всех.

В январе 1945 я самоволкой рассчиталась с деревней (ниже об этом будет).

Возвращаюсь во времена отъезда Васи и Коли Крупина в армию.

. Зимы русские, известно, помогают вымораживать врагов, но и своих не щадят, если без теплой одежки и обувки (как вот Николай Челищев). Сверху "спустили разнарядку" по всем колхозам: обеспечить солдат теплыми носками, варежками, шарфами, портянками. Дали задание и нам. Челищев распределил по бригадам, "кто сколь должон" представить в канцелярию этих вещей и к какому сроку. Съездили на Фабрику на почту за ящичками, насушили сухарьков из хорошей колхозной мучки - все притащили ко мне в канцелярию. Я должна была распределить все имеющееся "по совесте" - никого не обидеть. И в каждую посылку вложить письмецо "подушевнея" от какой ни то девчонки из всех трех деревень. Я выяснила у девушек, кто хочет переписываться с фронтовиками, их именами и подписывала общий шаблон. На крышке ящика чернильным карандашом подписывала данный нам по разнарядке номер полевой почты и "Лучшему бойцу части", как было велено. А кому что попа - ло - не нам судить.

По итогам 1943 года мне опять надавали всяких "пошрений": дали овечку с будущим приплодом (как все были уверены), две курочки, чтоб были свои свеженькие яички; с фермы ежедневно я могла брать литр цельного молока, а продукты маслоделанья ("пахтанье" и "поденьё" - что выпадает в осадок после вытопки масла) я могла брать по надобности - по выписке председателя. Поскольку доверие мне с его стороны было полное, то выписывала, когда надо, сама; сама же и печать ставила (она у меня хранилась), а он потом подписывал не глядя. Близилось окончание войны: создавали мне тут отличную жизнь, чтоб сбежать не надумала. Не только сама была сыта - можно стало и братьям помочь. Весной 43-го вернулся Леша без ноги. До тепла пожил у меня, отдохнул - уехал на Фабрику учительствовать на прежнее место. Летом сбежал из ремеслухи (из Горького) забранный туда по мобилизации на оборонный завод после семилетки младший братишка Геня. От голода бежали: где на товарняках, где пешком. За этот побег по законам военного времени ему грозило 5 лет тюрьмы, если б поймали. Немножко отъелся у меня, отдохнул, Лёша взял его к себе - при Фабрике открылось ФЗУ - туда и сунул, чтоб спасти от тюрьмы. Скоро стал учеником токаря - рабочую хлебную карточку получил. А я с любой "оказией" старалась подбросить им мешочек-другой картошки, благо в это время у меня ее было достаточно. Леша по праву старшинства стал заменять мне отца, решал со мною мою судьбу. Ясно было, что будущее мое не в деревне. Максималист по характеру, Леша на дух не выносил моих деревенских "кавалеров": "И что они возле тебя крутятся? Что у тебя с ними общего?" Не хотел понять мой братик, что Жизнь у меня с ними общая уже почти три года. И доброе их ко мне отношение не позволяло "нос задирать": с ними я была такой, какой они хотели меня видеть. Они этого заслуживали.

И все же надо было уже решать: куда дальше, после деревни. Учиться, конечно. Но учиться там, где можно было бы и работать - кормильца у меня не было. Петр Владимирович, мой череповецкий "спаситель" и кумир, с которым я в это время тоже очень активно переписывалась, очень лестно отзывался о языке, стиле и образности моих писем, настоятельно советовал поступать учиться в литературный институт. Взвесив все "за" и "против", трезво оценив ситуацию и возможности, я ответила ему, что лучше буду хорошим учителем литературы, чем посредственным писателем, коих и без меня невпроворот. Семья меня поддержала. Решено было, что поступать мне следует в пединститут. Впоследствии жизнь показала, что решение было правильным.

. На Святках 1944 года поздно вечером неожиданно в канцелярию ко мне ввалилась шумная ватага девок во главе с квашнеобразной Макаросихой. У меня горел светец - скорее всего, на огонек привернули. "Гадать! Гадать буём!" - загалдели вразнобой. Из Жуковского я помнила, как это делается:

"В чашу с чистою водой клали перстень золотой, серьги изумрудны; расстилали белый плат и над чашей пели в лад песенки подблюдны. " У них тоже была большая чаша, т. е. металлический тазик, который по-местному называется блюдо. Выдвинули на середину канцелярии стол, шумно расселись вокруг, стали кидать в блюдо колечки (воды в блюде не было). "А ты-то што. Давай-давай твоё колечко!" - закричали мне. Из интерес бросила и я то, что Вася выклепал недавно из 15-копеечной монетки. У большинства девчонок были такие же самодельные. Блюдо накрыли не первой белизны платком, концы которого под блюдом взяла в кулак Макаросиха. Она же заводила и "песенки подблюдны", а после каждой песенки все хором дружно подпевали: "И-и-ле-ю-ю-ю!" (Что это значит, никто мне объяснить не мог. "Пой - и все!" - резонно заметили.) Во время припева Макаросиха встряхивала блюдо одной рукой - другую клала сверху на платок и пыталась сквозь платок поймать чье-то колечко. Чье кольцо - у той и сбудется то, что пелось. Не запомнила я, конечно, этих песенок, кроме одной: "А как из улицы сокол, а из другия соколиця - слеталися да цоловалися!" - "И - и - ле - ю - ю!" - "Ето чиё колечко?" - кричит Макаросиха. Боже! Да это ж мое! "Взамуж! Взамуж ноне выйдёш!" - загалдели девчонки. Я отмахиваюсь, отнекиваюсь. Высказывают разные предположения, называют возможных женихов. Все верят всерьез, у некоторых чувствуются - завидки.

А и вправду вышла - за Либерова. Нагадали.

. Ранней весной 44-го мама принесла мне с Фабрики маленькую козочку - такую маленькую, что за пазухой несла. Я и назвала ее Малюткой. (Овечка оказалась "пустая", без ягненка, к тому же была какая-то "смур - ная" - зарезал мне ее дядя Осип-мельник.) Мы с козочкой так пришлись друг другу по душе, что нигде не расставались: она стала такой ласковушкой - как котенок, стоило мне прилечь на свою колченогую кровать - тут же вскакивала вслед за мной, укладывалась мне на грудь и лезла черным носиком целоваться. Я часто мыла ей мордочку, после еды и питья вытирала тряпочкой - терпела! Я и чесала ее - пух копила, потом варежки себе связала, и ласкала, и холила всячески. Была она серенькая с черной полосой вдоль спины, по голове - и к носу. Такая хитрющая! Понимала, что я ее люблю и все прощу - и чего только не вытворяла в нашем доме! Прыгала и носилась по всем лавкам и столам, лежала на кровати и со мной и без меня. И повадилась на ночь залезать в печурку: в теплой золе так приятно! Первый раз я переполошилась, увидев ее там: как вытаскивать буду. А она сама как-то исхитрилась там развернуться, выскочила страшнее черта - в золе и саже - и сходу ко мне на кровать, на грудь. Что будешь делать с ней? Только чистить. Взошел на поле напротив канцелярии овес - повадилась туда. Однажды Челищев там ее застукал: "Слыш, eтa твоя блудяшшая скотинка мне ить все овсы погубит: не столь сожрёт, сколь помнёт да потопчот". Малютка, действительно, не питаться туда бега - ла - озорничать. Сощипнет вершинку - и взбрыкивет, скачет то прямо, то бочком. Резвится! После замечания председателя стала я ее возле дома привязывать на длинную веревку: тут и травка мягкая, молодая, тут березнячок свеженький - любимое лакомство их. Но ей этого ничего не надо было. Ограничение свободы восприняла как личное оскорбление и боролась с этим всеми способами. Один конец веревки был привязан за шею, другой прикреплен к острому колышку - его я по самую маковку заколачивала в землю. Так она ни на траву, ни на березнячок и не глядела: сперва блеяла так жалобно, что всю душу ворошила; потом начинала отчаянно рваться. Понимала, что мне ее жалко - шла на самые отчаянные трюки: разбежится и с отчаянным воплем так рванется, что летит кувырком через голову. "Задавит - ся, - думаю, - глупая. " А она все повторяет и повторяет этот трюк, пока не раскачает колышек - и как репку. Тут и волюшка. Разве я поймаю? На ласковые призывы и приговоры и не реагирует - как не слышит, негодяйка. А недавно, заслышав мой призыв, откуда угодно неслась сломя голову. Приходит, когда хочет.

Однажды, когда она таким образом освободившись, безобразничала в овсе, увидела я издалека, что Челищев к канцелярии направляется. Испугалась взбучки, вышла на крылечко и завопила отчаянным голосом: "Малютка! Скорей домой! Челищев идет!" Видимо, в моем голосе было столько страха, что он передался и ей - она стрелой ринулась ко мне. Слава богу, до прихода нашего грозного хозяина успела скрыться в моей каморке и там притихла.

Я понимала, конечно, боль Родиона Савельича за это поле, за посягательство на плоды труда - да еще какого труда!

В те времена в колхозах ни тракторов, ни другой какой техники не было, все было в руках МТС. Там составлялись разнарядки, когда, какому колхозу и что посылать. Челищева эти разнарядки доводили до белого каления: то пригонят технику для пахоты, когда земля (он-то это знает!) не готова; то земля перестаивает - пахать не едут. Из тех трех кляч, коих я застала при поступлении на работу, только одна была похожа на лошадь, т. е. использовалась в упряжи: подвезти куда что, за почтой в сельсовет, меня с годовым отчетом на ней возили, председатель на совещания - тоже на ней. Пробовали учить молоденьких бычков ходить в упряжи - одна морока. Сами намучились и бычков "накарали": они топчутся в борозде, не понимают, чего от них хотят - крутятся-крутятся, а потом ложатся и ни с места, хоть убей. Испробовали и буренушек. Но не на то создана эта скотинка: резко упали надои, коровы стали "смурные", даже есть плохо стали. Бабы взвыли: "Лутча саме пахать буём - не мучь скотину". Той весной механизаторы долго не ехали к нам. Челищев бесился, ругал страшно всяких "загниголовых" начальников: он их и в гроб, и в душу - куда только фантазии хватало. Однажды, выпустив очередную обойму, сказал с отчаянием в голосе: "Знаш вить, сей овёс в грязь - буёш князь; нельзя, штоба землица заветряла. Кожин день дороже золота, а тута. ете. " И пошло. Решительно добавил: "Ну я побёг, широкоським бабам покланяюся".

Через некоторое время вижу: идет толпа бабенок от Широковского, с ними бригадир Зина Пестова и Челищев чуть не вприпрыжку - так активно жестикулирует, явно уговаривает на что-то. За ними кляча с телегой; на телеге, похоже, плуг и палки длинные - оглобли вроде. Отошла я от окна, занялась своим делом. Услышала веселый шум, снова выглянула - и глазам своим не поверила: пять баб, вцепившись в оглоблю и навалившись на нее животом - с одной стороны, столько же - с другой, а одиннадцатая за плугом - пашут! Весело, озорно взялись. Не свое пашут - колхозное! Какой "ключик" председатель подобрал к ним, узнала несколько позднее. А теперь он побежал в Рудники. Оттуда привел смену. Менял каждые два часа. Таким образом поле обработали в срок; засевали тоже вручную по старинке - старики и Челищев с ними. Овес взошел на славу! Не сравнить с "мытыесовской" обработкой. Еще бы такое поле не жалеть по-особому! Вскоре обозначился и "ключик", которым пользовался председатель, уговаривая баб на такой подвиг. Велел он мельнику тайком ночью смолоть несколько мешков ржи - "пошрить" народ решил с риском для себя. Закон был такой: пока колхоз не разочтется с государством, любое самовольное расходование хлеба подсудно! А он "рисковый" был мужик и на своих надеялся: не проговорятся. Вдвоем с ним мы составили ведомость, "кому сколь на аванец" - все оформили честь по чести, скрепили тремя подписями (председатель, я и кладовщик) и печатью. Только одного там не хватало: дату выдачи не поставили, оставили это дело до осени, чтоб "по закону". И потянулись в сумерках бабы с мешочками к амбару на берегу пруда, что по другую сторону канцелярии. Кто получил 2 кг, кто 3, но больше 5 не получил никто. Даже 5 кг на семью - это что. А как радовались! Вкус ржаного хлеба забыть успели: ели всякий "намес" - от картошки до куколя.

Поустала я, стоя в амбаре, пока муку раздавали, пришла домой с ведомостью. Мне бы, не заходя в свою каморку, прибрать ведомость в сундучок под замочек (потом до осени припрятать подальше от глаз начальства), а я, услышав тоскливое блеянье, - к любимице скорей. Она там, сидя взаперти, изрядно набедокурила - веничек и совочек понадобился. Сунула я ведомость на так называемую "тумбочку" (два ящика друг на друге), а сама взялась прибирать. На какие-то секунды вышла на крылечко сор выкинуть, а когда вернулась, вижу: жует моя Малютка какую-то бумагу, изо рта только концы торчат. Онемев от страха, выхватила изо рта, что осталось. Увы! От ведомости на выдачу ржаной муки в моих руках была лишь шапка-заглавие да наши росписи с печатью. А более полтонны муки эта подлянка сжевала, глазом не моргнув. Что делать. Мозг, парализованный ужасом, ничего не подсказывал.

Как я страдала всю ночь, уливаясь слезами, переходя от слабых проблесков надежды к непроглядному отчаянию, один Бог знает. Впору было руки на себя наложить. Ведь чтобы рассчитаться с колхозом за эту муку, сколько лет надо тянуть кабалу здесь, живя впроголодь при этом. А я ведь уже лелеяла в себе мечту: вот сдам отчет за 1944-й - и все; уеду, учиться буду. Было от чего духом пасть. Утром Челищев, конечно, сразу заметил мое состояние. "Ты што?" - спросил тревожно. Я показала ему обжевки - и тут же слезы покатились, не касаясь щек. Он тотчас нашелся: "Ну ты вот што: не реви. Щас соберём собранье, обговорим". После обеда уже была полна канцелярия. Председатель коротко объяснил все дело. Закончил так: "Я так думаю: нихто ишо не позабыл, сколь получал, ить тольки вчорася ето было". И мне: "Давай, заводи нову гумагу; кажный проставит, сколь получал, и распишотца". Все согласно загомонили. Подходя к столу, ставили (а чаще мне говорили "ставь") цифру и расписывались. Меж собой живо обсуждали случившееся. Для порядка иногда спрашивали друг друга: "Я ить тожа два кила брал, как и ты? Ну-ну. " Раздавалось ободряющее: "Она с нам по совесте, а мы што, разе. " Все правильно восполнили - до грамма сошлось! Вот как не поклониться такому народу!

Некоторые старики тут же советовали "прирезать ету стерьву", но я не смогла бы на это решиться никак: это же мой друг, моя любовь! К тому же не понимала ведь она, что творит - играла, и все. Однако и оставлять дальше ее тут тоже было нельзя: не только председателя - всех восстановила против себя своевольная животина. Дала знать маме на Фабрику, чтоб непременно забирала ее, а то беды не миновать еще худшей. Мама пришла вдвоем с Геней: одной ей нипочем не управиться бы - больше 10 км по лесной дороге. Она то упиралась всеми четырьмя изо всех сил, то трясла и крутила башкой, пытаясь сбросить веревку, накрученную на рога, то кидалась в кусты и металась там, запутываясь так, что еле-еле распутывали. Так умучила, столько потов согнала с них двоих, что не раз поминали недобрым словом и меня, и мой "подарочек". Мама на Фабрике держала ее в дровяном сарае. Исподволь, с великим трудом приучила ее ходить на привязи, тогда стала гулять с нею по канавам, где травка, а потом и в ближнем лесу. Ломала и сушила для нее веники на зиму; я тоже в деревне готовила корм и пересылала на Фабрику с любой "оказией".

Донеслось до Челищева, что учиться собралась. Решил прояснить. Подтвердила. Рассердился.

"Али тибе тута плохо? Ну чаво не хватат? Я ужо наладился с натёлов тибе телушку выбрать: погуляет весну да лето - коровка буёт. А тамо как ни то и избёнку срубим. Об женихах-то у тя и думы нет: навалом". Разливается соловьем - я молчу, как об стену горох. Взорвался. "Как волка ни корми, всё в лес глядит. Так, што ля?" Я опять промолчала. Ушел рассерженный. К этой теме как-то больше старались не возвращаться. После годового отчета на собрании мысль о телушке была дружно одобрена. Я тепло поблагодарила всех за добро за ласку, как принято в народе. "Никогда не забуду", - сказала. Добавив: "Надеюсь, и вы на меня обиды не держите? Так что, будто, в расчете мы?" Последние фразы кое-кого насторожили, но в общем гомоне все заглохло и погасло.

Я понимала, что своей волей Родион Савельич меня не отпустит. Держать же очень просто: пешком мне не уйти, а лошади он не даст. Надо исхитриться на "самоволку". Лучшим вариантом было подговорить Леньку-почтальона, который иногда уж и без председателева разрешения запрягал вверенную ему клячу по своим делам. Добыла и "приманку" в виде чекушки водки. Кроме того, заметно было, что закавалерившийся 15-летний Ленька ласково поглядывает в мою сторону. А главное: я же не собиралась открывать моих планов. "Отвези к родным на Фабрику под вечерок, да чтоб Челищев не знал", - вот и весь сказ. В сумерках подогнал он сани-розвальни, покидала я в них свой немудреный скарб и с замирающим от страха и какой-то тревожной тоски сердцем оставила эти ставшие родными пределы. навсегда. Еще один отрезок жизни окончен. Что впереди?

Челищевский партбилет и колхозная печать давно были отданы хозяину. В сундучке были только всякие бумаги. Я легкомысленно выложила ключи от шкафа и сундучка на стол; под ключи положила записку, где прощалась, благодарила за все и просила не гневаться.

Брат мой Леша, к кому я явилась на Фабрику и взахлеб живописала свой романтический побег под покровом ночи, к великому моему удивлению, даже не улыбнулся, как я ждала. Даже помрачнел. Спросил с тревогой: "А облигации? Кому ты их передала?" - "Никому. Они в ящике". - "А ключи от ящика на столе, и канцелярия "заперта" на палку?" - "Ну и что будет?" - "То может быть, что тот же Ленька или любой другой, зайдя в канцелярию и увидев ключи, захочет заглянуть в ящичек. А там облигации за несколько лет. На сколько их там? Тысяч на двести?" - "На 195 тысяч", - помертвевшими губами прошептала я. Он все продолжал меня "воспитывать" на тему о запоздалом моем повзрослении, но я уже не слушала, не до того было. Вот так сотворила себе беду! Доехать туда не на чем: все туда-сюда добираются пешком. Мне же пешком этот путь не одолеть. Хоть за время жизни в деревне я хорошо поправилась: сперва один костыль бросила, потом дядя Осип-мельник вырезал мне палочку с естественным поворотом в виде ручки - все равно далеко ходить я не могла. Из деревни звать? Кто за мной приедет? Тем более я с ними так предательски поступила. Слез мы с мамой по этому поводу пролили немало: сумма по тем временам гигантская. Если кто украдет, а "повесят" на меня, из тюрьмы не выберусь. Видно, Бог меня хранил: тем утром первым в канцелярию вошел Челищев. Недельку спустя после моего бегства мама, помолившись и получив от Леши полный инструктаж поведения, отправилась пешечком по знакомому пути (сколько раз его топтала, навещая меня в деревне!). За моим столом там уже сидел хромой старичок, из соседнего голодного колхоза "смануть" его труда не составило. Старик этот меня знал: встречались и в сельсовете на разных совещаниях, и в райзо в Ветлуге, сдавая годовые отчеты. К тому же Челищев все же не был злым человеком и не жаждал моей погибели: составили честь по чести приемо-сдаточный акт в двух экземпляpax. Расписываться по-моему мы маму хорошо натренировали. Председатель немножко еще поворчал на тему о волках, которые норовят удрать в свои леса, и отпустил с миром, подкрепив еще раз мое убеждение в величии простой русской души.

Теперь уже почти всех, о ком тут рассказала, нет в живых. Большинство из тех, кто ушел на войну, не вернулись. Не вернулись мужья у Капы Окуловой, первой нашей квартирной хозяйки, ее сестры Тины; у Зины Пестовой, Вари-маслоделки, Анны-кладовщицы, Веры Федуловой и многих-многих других. Погибли второй сын Челищева Василий, сын бригадира Зотея; не вернулся тот кудрявый Иван, за которого Карпей так меня уговаривал. В некоторых семьях не осталось ни отцов, ни братьев, как у Лиды Соловьевой, которая когда-то с помощью жребия безрезультатно пыталась заполучить брата моего Лешу в женихи. Нет возможности да и надобности перечислять всех, кто погиб или пропал без вести, как не стоит сомневаться и в том, что все люди моего возраста или постарше давно тоже умерли.

Года два-три спустя после моего отъезда умер странной смертью Родион Савельевич Челищев. "Сгорел, - рассказывали деревенские, - изнутря сгорел: из роту аж огонёк синий пошол. Сгорел, как есть: прочернел весь, ровно головешка. " Я полагаю, что перебрал где-нибудь самогона-первача, оттого и скончался так. По деревням шептались, что такой "бесчестной" смертью помирают только колдуны. Не нам судить. Мне вот его искренне жаль, по-настоящему: сколько он доброго делал людям! А уж про меня что и говорить.

Не только люди, о которых я рассказала, умерли - умерли и деревни. Все три. Ни один из неженатых, кто уцелел в войне, в колхозную кабалу не вернулся. Девушки, кто как сумел, повыскакивали замуж в города, фабричные поселки, на железнодорожные станции - получить бы паспорт (в колхозах-то они были беспаспортные - натурально крепостные). Редел колхоз, расползался, как ветошка. Подошла кампания освоения целины - туда рванули, благо паспорта не спрашивали, "гербовали" по желанию в сельсовете. Первой уехала Шура Челищева уже после смерти отца. Ей повезло: дождалась своего суженого - брата Мани Павловой. Следом подалась и Маня со своим хромым механизатором. Потом потянулись и другие, и не только нашего колхоза - весь сельсовет из полудохлых колхозов состоял. Сытную жизнь на новом месте хвалили. Да и свободы было побольше: кончился срок "гербовки", получай паспорт - и "куды хошь". Не торопились оттуда уезжать: там поди-ка целая колония своих деревенских образовалась в этом Северном Казахстане.

Небольшое количество оставшихся семей "согнали" из всех трех деревень в Капраниху близ Фабрики (опять за укрупнение взялись: район стал опять Ветлужским, а из нескольких развалившихся колхозов сколачивали кое-какие новые). В Капранихе вместе с 4-5 семьями из Рудников оказалась и Тоня Парфенова с вернувшимся с войны мужем и детьми. При последней нашей встрече с Тоней на Фабрике (когда я туда ездила к родным, мы почти всегда встречались) она рассказывала, что из всех деревень не пожелал покинуть родное гнездо "только Данило Патрушев с бабой".

Этот Данило был ранен в правую руку в самом начале войны. Рука совсем не работала, и начал он пастушить (это при нем коровы объелись клевером). Потом научился все делать одной левой - и зажили они неплохо с женой и детьми. Подворье хорошее - все своими силами нажито. Жалко было рушить, так и остались совсем одни в глухом безлюдье. Дети, повырастав, тоже разлетелись.

Деревни стали похожи на заброшенные кладбища: дома постепенно гнили и разрушались; на поля, ухоженные натруженными руками и стократ политые человеческим потом, "недуром" попер дикий кустарник. И эти исчезнувшие деревни жаль не меньше, чем людей.

Послесловие

He пропуская смотрю по телевизору "Сделай шаг", и душа дрожит, как бы не закрыли и эту передачу, как много других интересных, не лишили бы нас встреч с "людьми, которые в обычной жизни совершают необычные поступки". Так характеризует свою передачу ее ведущий Михаил Кожухов. На сей раз он вытащил из вятской глубинки пожилого мужичка, который силою обстоятельств оказался выдернут из родной почвы. А корешки выдернутые болят и болят.

Ездит он каждое лето на то место, где кустиком, прижимаясь друг к дружке, века стояли пять деревенек. По чьей-то неразумной воле определены были "бесперспективными" и приговорены к исчезновению. Кое-кто из жителей покинул эти места вообще, остальные же сгребены были в общую кучу - "на главную колхозную усадьбу".

С каждым годом, посещая родные места, замечает старик, что труднее и труднее становится найти место, где были когда-то деревни. Не стерпело сердце - надумал поставить родной деревне. памятник. Замысел был прост: раздобыть где-нибудь на стройке плиту, с помощью крановщика доставить ее на место, укрепить как-то в вертикальном положении, сделать надпись. И все дела. А где взять колхозному пенсионеру денежки на эту, хоть и немудреную, затею. Единственная ценность в доме - верная спутница жизни от самой молодости, любимица-гармонь. Хорошая гармонь. Заказная, кто понимает.

Решился. Продал гармонь. За неизменную деревенскую "валюту" уговорил крановщика: нашли на стройке железобетонную потолочину с трещиной, доставили ее на место, укрепили. За ту же валюту добыл два мешка цемента, краски - это сам доставил на стареньком мотоцикле. Поверхность заделал, загладил, покрасил. Масляной краской собственноручно написал: "Здесь были деревни. " И все их поименно обозначил, одну под другой. Пригласил своих деревенских, кто живы. Собралось 16 человек. - Ну и как они? - спрашивает ведущий.

- Как? Плакали. Благодарили. Посидели там душевно.

- А без гармони как? Единственная радость ведь была.

- Да. Без гармони нельзя. Копить вот со старухой начали. На новую. Дети по городам - обещалися помочь.

И тут неподражаемый Михаил Кожухов достает из-за своей спины новую гармонь - и старику:

- Ну как? Сгодится?

Старик, как во сне, надевает ремень на плечо, дрожащие пальцы бегут по кнопочкам, и гармонь, словно сама собой, выводит дорогое:

. Тебя называю

по имени-отчеству,

Святая, как хлеб,

деревенька моя.

А его лицо. Такие лица не описывать надо - их надо видеть. Хоть изредка. Тогда и "жить на свете слюбится. "

Пусть они поживут еще здесь, в моих записках. Пусть это будет им мой памятник - несовершенный, негладкий (как у того мужичка), зато от всей души. Как сумела. Как смогла.

 



  • На главную